для тех, кто слушает стихи

Сергей
Пагын:




Агате ("Вот девочка у грозных облаков...")         

  mp3  

1360 K

"Когда я заболел среди зимы..."         

  mp3  

1679 K

"Я в сарае наткнусь на пальто..."         

  mp3  

1780 K

"Во времени всё больше вещества..."         

  mp3  

1310 K

На пустыре ("В чертополошьем яростном раю...")         

  mp3  

1628 K

"Бросив в печку скорлупу ореха..."         

  mp3  

662 K

Отдалённый гром ("Слышишь ли ты в отдалении гром...")         

  mp3  

2012 K

"Я говорить пытаюсь всё ясней..."         

  mp3  

1525 K










*  *  *
 
        Агате  
Вот девочка у грозных облаков,
широкою рекою отражённых,
изрытых плугом северных ветров
и пламенем багровым освещённых,

сидит в траве, чего-то там поёт
и ковыряет камушек ботинком,
и не боится помрачневших вод…
Беспечная певунья и соринка

в глазу пространства хищного. Оно
сквозь дрожь слезы в тебя глядит невнятно.
А посему – тяни своё вино,
перебирай пучки сушёной мяты,

коли дрова, простужен и небрит,
на лавке гладь соседского мурлыку -
пока у неба девочка сидит.

Вот оглянулась…
Кто её окликнул?
..^..   









*  *  *

Когда я заболел среди зимы –
сходил с ума под музыку метелей,
на белый свет смотрел со стороны,
и мне казалось, что на самом деле

вся жизнь моя - кривая тень другой
высокой, неоглядной, незнакомой…
И шёл по шатким улицам домой,
плутал, искал, и не узнал я дома.

И призраки деревьев и дворов
дрожа, вставали, и крылом вороньим
сметало их…
И даже отчий кров
был для меня в то время посторонним.

И зыбилось пространство, как вода,
кружился снег неделю за неделей…
И слышу я и летом иногда
ту музыку безумную метелей.
..^.. 


















*  *  *

Я в сарае наткнусь на пальто
(дядя умер лет восемь назад),
и надену,
и выйду в Ничто -
то есть в светлый безлиственный сад.

На груди от солярки пятно,
на плече мелкой сажи налёт,
хлястик порван, но мне всё равно -
для осенних сгодится работ.

Я спилю пересохшую ветвь,
положу пару яблок в карман.
Буду в долгое небо смотреть
сквозь сияющий тонкий туман.

Рассмотрю очертания туч,
уносимых куда-то правей.
За подкладкой найду ржавый ключ
от калитки, подвала, дверей?

От воздушных пространств проходных -
этих комнат, идущих кольцом,
где в пальто свежекупленном, тих,
ходит дядя с прозрачным лицом.
..^.. 









*  *  *

Во времени всё больше вещества,
оно густеет, принимает формы
окна ночного, ветки, рукава
висящей куртки,
бабушкиной торбы

с пучками трав от хворей и от ран…
И вот однажды в нежилом тумане
ты обретёшь спасительный каштан, 
невесть откуда взявшийся в кармане.

И если что-то липы гнёт окрест — 
прозрачное и жгучее, как солнце, —
так это ветер из нездешних мест,
так это вечность над тобой несётся.
                            2010
..^.. 







На пустыре

1.
В чертополошьем яростном раю
я пламенем негаснущим горю,
светящимися иглами уколот.
Они прочней кощеевой иглы,
они сильнее гиблой зимней мглы,
горстями льющей холодок за ворот.

Как хорошо на этом пустыре
в бесснежном захолустном декабре,
хлебнув из фляжки водочного яду,
стоять, гореть, смотреть на небеса,
когда жнеца безликого коса
в бессилии просвистывает рядом.

2.
И всё ж пойду тропинкою домой,
скелетик птичий хрустнет под ногой.
И пасынка в дрожащем полусвете
обнимет время, скажет: «Ну, входи…».
И лишь репейный шарик на груди
напомнит мне о воле и бессмертье.
..^.. 














*  *  *

Бросив в печку скорлупу ореха,
смотришь как пустеет за окном…
Ширится во времени прореха,
сделана кружащимся листом.

Хватит вдосталь вечности и хлеба,
тишины затепленной свечи…
Но горчит под нёбом и под небом,
да и в небе, кажется, горчит.
..^.. 







Отдалённый гром

Слышишь ли ты в отдалении гром?
Дева лежит на лугу золотом,
книга раскрытая рядом,
кружка с остатками кофе в траве.
Облако мягко плывёт в синеве,
словно толкаемо взглядом.

Чуешь, воздушные скрепы дрожат?
Выгнувшись туго, тихонько скрипят
доски высокого света,
как половицы в просторном дому, -
держат над миром идущую тьму,
рокот, катящийся где-то.

Господи, где же ты, радость моя?!
Небо натянуто на острия
елей сухих у дороги.
И в напряженье звенит тишина…
И в моём сердце всё так же одна
дикая зоркость тревоги.
..^.. 










*  *  *

Я говорить пытаюсь всё ясней…
Но если, смолкнув, заглянуть в начало,
то сколько было жизней и смертей,
чтоб речь моя сегодня прозвучала.

И сколько было отчей тишины
и шума в кроне древа родового,
чтоб смутное наитие и сны
прозрачней стали, обратившись в слово.

Я говорю, смотря на зимний сад,
в движенье веток различая лица.
И мёртвые со мною говорят
травой под снегом,
горлицей,
синицей.
..^.. 




всё в исп.  В. Луцкера

*** Рукавом, пропахшим весёлой влагой - виноградной кровью, бурлящей тьмою, вытираешь лоб, говоришь с собакой, говоря на деле с самим собою. Пусть вино побродит в дубовой бочке, наберётся истины и мерцанья… Каждый миг кончается многоточьем, каждый звук кончается умираньем. И теперь ты чувствуешь всё острее: кислый вкус дымка от дворовой печи, что горит, безлиственный воздух грея, замиранье снов, убыванье речи. А начнут мести снеговые мётлы, и графин наполнишь ты жизнью винной, мы тогда оставим глоток для мёртвых и немного музыки неисполнимой… Пили водку, уточку кормили — хлебный мякиш ей кидали в пруд. Не спеша, о разном говорили, поднимая изредка сосуд, чтоб налить и глянуть — много ль, мало огненных внутри осталось сил… Стрекоза у берега летала, словно кто-то палочкой водил маленькой, голубенькой, волшебной, спрятавшись в воздушной глубине, сотворяя в тишине полдневной чудо, не явившееся мне. Сморгнуть бы смерть - да как её сморгнёшь?! Не тёмная соринка, не ресница. Запоминай листа сухого дрожь и паданец клюющую синицу. Еще одной предзимней тишиной, орехом юным и случайным клёном прирос мой сад - нетленный и сквозной, в сердечных небесах укоренённый. В нём с винами дощатые столы и лампы керосиновой мерцанье. И те, кто смертной наглотался мглы, в нём обрели безмерное дыханье. Смерть и сборщик хвороста - Ну, хватит – посидел на хвороста вязанке, пойдём, дружок, пойдём, ведь наш не близок путь. А коль невмоготу, садись верхом на санки, тебя я повезу, доедем как-нибудь. Он, скрючившись, сидит, и ей лица не кажет, в ладони окунув, в последнее тепло, холодный бледный лоб. Молчит, словца не скажет, и даже не вздохнёт темно и тяжело. Как вынести ему томленье и истому? Но встанет и пойдёт, и рухнет высота. И воздух за плечом мгновенно примет форму и тяжесть обретёт библейского креста. И времена тогда смешаются со снегом, и с музыкой живой сольётся тишина. И зашумит в лесу, прощаясь с человеком, олива, меж берёз стоящая без сна. *** Душа, продуваема ветром, исхожена снегом с дождём, промыта и тьмою, и светом, давай мы еще подождём. Пусть память в смятенье босая по комнатам ходит твоим, с трудом в тишине узнавая всех тех, кто был ею любим. И, тая, качаются лица в горящих огромных слезах, не в силах уже отразиться в легчайших сквозных зеркалах, в неясных полуночных окнах. Пусть вещи, утратив объём, то, вспыхнув, мерцают, то блёкнут… И всё же, душа, подождём - и воздух вдохнём мы текучий, чтоб речь до конца нам избыть на выдохе, тронув паучью обросшую инеем нить. * * * Ну что, пастух печальный бытия, распалась жизнь неспешная твоя, как волчий вой услышавшее стадо… Овчиной пахнет придорожный быт, и так сквозь щели вечностью сквозит в преддверии ночного снегопада. Но твёрд твой взгляд, и пристален, и сух, и жарко проговариваешь вслух ты тёмное вещание живого. И что тебе пространство, время, быт, когда язык тобою говорит, и дом твой — слово. *** Памяти Э. П. Когда засыплют воздух мой землёй, тогда… тогда мы встретимся с тобой, и ты расскажешь тихо и подробно, как дышат там – в немыслимой среде, как ходят по невидимой воде и как порой глядят в земные окна. Я стану чудом - зрением его, последнее утратив вещество и речь иную обрести не чая… И человек, стоящий у окна, расслышит, как ночная тишина на стекла дышит музыкой печальной. Небесные часы Кто часы песочные большие посреди живой поставил шири, выдув из поющего стекла? Человек в них — только горловина, времени и неба половина сквозь неё неспешно протекла. И огонь, и дерево, и птица, звёздная мгновенная ресница, дыма неразгаданная вязь в человеке сходятся покуда, знобкой дрожью ужаса и чуда, образом бессмертным становясь. -- 2018 Зима тебя стеною обнесёт - молчанием прозрачным, словно лёд, его потрогать можешь ты руками. За ним, по-рыбьи открывая рты, слова глядят из пресной темноты, тончайшими мерцая плавниками. Но всё порой смещается окрест - дома, деревья, вещи сходят с мест, молчание по кругу разбивая, и снова ты трепещешь и горишь, и говоришь, и всё же говоришь, для мёртвых и живущих воскресая. Где пела птица, там тебя уж нет, где пляшут дети, там тебя не будет. Порой зовут деревья, небо, люди, ты отзовёшься – тишина в ответ, и ничего, и никого кругом. Как будто кто-то наложил заклятье - запаздывать со словом и объятьем… Прийти под вечер в опустевший дом, забывший всех, кто в нём когда-то жил, и всё же печку растопить лозою, и тут почуять – всё и все с тобою, никто и никуда не уходил. Так и живёшь – от чуда и до чуда… И видишь небо голое повсюду – в дрожащих окнах, в лужицах кривых. Оно темнеет на ветру широком, и вновь вода бежит по ржавым стокам, и в полостях шевелится земных. И плоть вещей, среди которых жил ты, в мельчайших трещинках, в мерцающих прожилках, какой-то миг колеблется, как дым, и, распахнувшись, потихоньку тает… И новые пространства расцветают, и с ними ты становишься другим. Переболев сердечным тёмным страхом, ты восстаёшь из собственного праха, слоистый воздух прошибая лбом. В слепящей тьме, в невероятном свете, пройдя сквозь мира золотые сети, ты вновь поёшь и плачешь о другом. Когда утихнет ветер временной, крупнее станут люди и предметы - как будто увеличены водой, прозрачнейшей пронизанною светом. Попросит дочка: - Папа, расчеши… По волосам прямым её прилежно я синим гребнем проведу в тиши, возникшей вдруг, нездешней и безбрежной. И станет время нежностью сплошной, и будет длиться лёгкое движенье руки моей над детской головой в немеркнущем зеркальном отраженье. В апреле Лазы, лесенки, тросы, опоры… Небо пахнет извёсткой и краской, горбылём, разведённым раствором, размягчённой оконной замазкой. Реставрация света и тени, в облаках наведение глянца, чтоб во тьме просияли ступени, когда будем и мы подниматься, чтоб дышали прозрачные окна, и без скрежета двери открылись… Лбы у ангелов жарки и потны, хорошо они там потрудились - на высотах, где ветер и птицы, и такие безмерные дали. Утирают усталые лица, а в глазах тёмный сполох печали – вон, под вишней сидит на суглинке человек - жизнь прошла без остатка, но травинка в зубах, но травинка, от которой и горько, и сладко… У куста кладбищенской сирени, где трепещут тоненькие тени и витает запах свежих глин, мужики могилу закопали, из пакета сразу же достали две бутылки, данные в помин. А на свете нынче лето Божье! Посидят, закусят хлебом… Позже, сдав на лом железную кровать, чан дырявый и без носа лейку, и помятый бак из нержавейки, среди трав усядутся опять. И стакашек вновь пойдёт по кругу. И с умершим пережив разлуку, грустный ангел подключится к ним, обрести покой уже не чая. А они легки и беспечальны, безучастны к горестям земным. Иногда как будто бестелесно плотное привычное бытьё… Человек заглядывает в бездну, и отходит в страхе от неё. Яблоко в растерянности тронет и в осеннем постоит дыму. И орех морщинистый в ладони возвратит уверенность ему. Птичьи звуки явственны и звонки, мир надёжен… Только вот беда - в женщине, растении, ребёнке проступает бездна иногда. Всё путём Снуют по липам пчёлы неустанно вылизывая сладкие места, как алкоголик в поиске стакана, покашливает ветер из куста - ему готов с бутылкой уголочек, да не обидит пьющего блоха, плывёт луна, как сбитый с толку лётчик, на жёлтом парашюте в облака, бродяге в кайф пригубить за свободу, пока с цветущих лип не собран мёд, и в луже дождь краплёную колоду с невозмутимым видом раздаёт, мне всё путём сусанинским, сусальным, с одной цветочной клумбой на район, где трут глаза намыленные мальвы, и весь, как крик о помощи - пион, где не понять, с какого перепугу привычной декорации слои выпиливает молния по кругу неуловимым лобзиком своим, перевирая мантру монотонно, внимательно слежу изнанкой шва, чтоб у почти заглохшего мотора в сырую землю искра не ушла, пока в душе натоплено и терпко, и нет охоты ёрзать по хвостам - коровка божья, улети на небко, увидимся когда-нибудь и там. Лето проходило, и прошло. Проходило как-то незаметно. Цвёл репей, воздушное стекло плавилось от зноя и от света. И слетали листья с тополей во дворы воскресные до срока. Мужики в тени кривых ветвей пили спирт палёный понемногу. По ночам в глухой округе всей лаяли собаки без причины. И сверчок по крошечной косе звонко чиркал до утра точилом. В паутине бабочки крыло было тщетной весточкой от чуда. Лето проходило, и прошло. А меня в нём не было как будто. Я хочу быть чистым, как трава, как трава - простым и бессловесным. Был - и нет… И только синева или снег, слетающий отвесно. Умирать в осенней пустоте, стать потом не былью скоротечной, а былинкой светлой в темноте заселённой заново скворечни. По опрокинутой воде небесного пруда скользит в осенней пустоте неведомо куда ворона тонкая одна… В длину иль в ширину невольно меряет она над нами тишину. Ни рыб медлительных там нет, ни трав береговых. И только свет, и только свет для мёртвых и живых. За сном, за бредом, за ветрами сухое дерево стоит. Там смерть неловкими руками живую тайну мастерит из глины, пламени и снега, и шума ливня - из всего, что было частью человека: и свет, и звук, и вещество. И эхо долгое в промокшем до птичьих гнёзд березняке, и в чашке несколько горошин, и ситца взмах на сквозняке - всё в дело пущено, всё прочно скрепила огненная нить… И можно в воздухе проточном свеченье это ощутить. По мотивам картин Эндрю Уайета Меж бытом и небытием сорняк и мёртвая ворона, в покой вошедшая и в тлен, и дерева сухого крона. И парень в куртке у ствола – весь ожиданье и тревога, глядит, как мягко сходит мгла на бесконечную дорогу. Телега в поле грозовом белеет хрупко, тонки спицы её колес, и грянет гром – она взлетит скрипящей птицей над безотрадною землёй, где вещи, люди и растенья - не плоть, а музыки живой вне форм печальное движенье. С. Т. Ты же этой тоски не выдержишь, ты же сгинешь в печали этой. Из сарая свой велик выведешь, и затянешься сигаретой, и поедешь в ларёк за водкою, и закусишь подсохшим хлебом… У неё тишина глубокая, из окна видать поле, небо, вдох холма и пруда зияние, и в траве колею дорожную… Не осилишь её молчания в ожидании невозможного. Во времени по голову - в траве высокой и шумящей, придорожной, в дыму осеннем, с детством в голове в сплошном снегу шагая бестревожно, на мир порою смотришь всё равно из тишины высокой и внезапной в подвижное воздушное окно… И кто ты здесь - жилец ли, соглядатай? А впрочем – жив, и рад! Метёшь листву, глядишь на птиц и ждёшь большого снега, и трогаешь умершую траву ты с нежностью чудного человека. Памяти Э. П. Когда засыплют воздух мой землёй, тогда… тогда мы встретимся с тобой, и ты расскажешь тихо и подробно, как дышат там – в немыслимой среде, как ходят по невидимой воде и как порой глядят в земные окна. Я стану зреньем - только и всего, последнее утратив вещество и речь иную обрести не чая… И человек, стоящий у окна, расслышит, как ночная тишина на стёкла дышит музыкой печальной. Как слабы мы в неведенье своём! Как светится со снедью полотенце в траве, в тени, отброшенной крестом, и замирает на погосте сердце. Как ленточки алеют на ветвях, повязаны влюблёнными на счастье, и трепетно свеча горит впотьмах, живому - свет, а мёртвому – участье, и он глядит порой из-за плеча, и общий взгляд становится бездонным… А яблоко в ложбинке калача распробовано воздухом застольным. Жизнь прирастает образом и смыслом, и всем тобой… Смотри - сейчас и здесь на этой ветке капелька повисла, в себя вобрав всю пасмурную взвесь. И взглядом лишь и держится дорога среди деревьев спящих ноября… А мальчик… вот – вдруг замер у порога, среди синиц увидев снегиря. О, небо… Божья рукавица. Дано нам всем в ней уместиться, примнёшь и ты лазурный мех. Пока же влажной колеёю идёшь беспутною весною, и тянет, веет из прорех не дымом горьким и неспешным, а чудным ирисом утешным, водой из пригоршни большой - щегол в ней плещется, щебечет… И воздух - обещанье Встречи покуда всё-таки земной. Ну, что ж – смотри, смотри же в пустоту. Не отводи от тех прямого взгляда, кто, плотную изведав темноту, теперь стал частью воздуха и сада. И все слова исчерпаны до дна. Встаёт трава, молчит под нею глина. О, как прозрачна эта тишина, как эта тишина невыносима. В бездонных пазухах небесных и птичьих паузах в леске бормочет некто бестелесный на неизвестном языке. И звуки словно ниоткуда. Какой мне смысл из них извлечь? Но возвращают близость чуда его присутствие и речь. …А жизнь срезает лишнее, особенно в конце. Из дольнего и вышнего – лишь миска на крыльце с черешней недозрелою и ветка со скворцом, и в листьях небо серое и пугало с лицом. Оно глядит, бессовестно скривив в ухмылке рот… Скворцам уже не боязно, а мне – наоборот. Мы снимся морю… Мы уже легки, почти что безымянны и мгновенны. И только пламя счастья и тоски покуда ходит по ветвистым венам. Мы снимся морю… Мы уже легки. И мы почти нигде и ниоткуда… Лишь на руке привстали волоски в предчувствии стремительного чуда. Как много прошлого… Меня уже почти на вдох один в летящем этом лете. И все земные горькие пути, все пустоши полынные на свете сошлись в просёлок пасмурный - и вот босые ноги к пыли привыкают, и бабочка белеет - словно вход в счастливый снег, и всё не улетает. Мы рушимся, но мы ещё стоим, источены надеждой и тревогой. В дверной проём распахнутый глядим на травами заросшую дорогу. Так в августе стоит прохладный сад, он цел ещё, но лист кружит в паденье, и заглушает пение цикад неспешное шуршанье обрушенья. Но время есть, ещё, пожалуй, есть найти в скворечне глиняную птицу - свистульку дочки, и под вишней сесть, и засвистеть, и тихо засветиться. Человека выносят ногами вперёд… Перед ним лишь земля и пустой небосвод. А за ним - нараспашку щербатая дверь. Занавеска, обретшая ветер, теперь может мягко взлететь и бесшумно вздохнуть. Могут вещи, утратив привычную суть, только формы и тени оставив свои на руинах раденья, вниманья, любви, стать словами и слиться в чудесную речь о зиме и огне, прогревающем печь, о тепле молока и пасхальных дарах, о бескрайних ночах, пробуждающих страх, и о сорной траве, опрокинутой в снег, - обо всём, чем и светел, и жив человек. Что человеку осеннему надо? Света немного из голого сада, нежности тёмной, тепла – можно печного, а можно людского, можно лоскутного и шерстяного, чтобы тихонько текла жизнь в ожидании первого снега, чтобы смотреть как стремится с разбега лист залететь на окно, кружит, прощаясь, скворчиная стая, и в мутноватой бутыли, играя, в трубочку дышит вино, и за оградой приятель твой грустный к дому идёт между скирд кукурузных, к белящей стену жене… Что человеку осеннему надо? Света немного из голого сада, сладкого снега во сне. Говорят, безрадостность – это грех, вроде богохульства и воровства... У забора мальчик нашёл орех, пахнут рощей сложенные дрова, и лоснится воздух, как груши бок, и вода озёрная золотей, и вмещает сливовицы глоток лёгкий жар всех прожитых сентябрей. И такое небо, что, Боже мой, век ходить в нём мысленно и во сне! Но души хватает лишь на покой в тонкокожей медленной тишине. Но души хватает лишь на печаль, и смотрю я долго, её познав, на щепотку птиц, ожививших даль, на грошовый свет придорожных трав. Окно и стул… А человек как не был. Наверно, просто тихо вышел в небо или во двор, пустынный и сквозной, - забитые почистить водостоки иль узкие межзвёздные протоки, земною занесённые листвой. Окно и стул, стоящий здесь от века. И можно бы домыслить человека - лицо, фигуру тёмную его, и ожиданье воссоздать несложно. И кажется, что всё ещё возможно… Но невозможно больше ничего. Глоток для мёртвых... Рукавом, пропахшим весёлой влагой - виноградной кровью, бурлящей тьмою, вытираешь лоб, говоришь с собакой, говоря на деле с самим собою. Пусть вино побродит в дубовой бочке, наберётся истины и мерцанья… Каждый миг кончается многоточьем, каждый звук кончается умираньем. И теперь ты чувствуешь всё острее: кислый вкус дымка от дворовой печи, что горит, безлиственный воздух грея, замиранье снов, убыванье речи. А начнут мести снеговые мётлы, и графин наполнишь ты жизнью винной, мы тогда оставим глоток для мёртвых и немного музыки неисполнимой… 2019 г. Зимою дереву не больно, к тому же - ветвь сухую срезал… Поглажу ствол его невольно, и с шаткой лестницы я слезу. Зажмурюсь, стану бестелесным молчаньем, сном, покоем - будто в бездонный обморок древесный сам погрузился на минуту. Земная смерть, растущая из трав, из мёрзлой глины, из воды грунтовой. Но снег кружится, власть её поправ, кружится снег - безумствующий, новый. Прекрасный снег… Сливаются в одно вся жизнь и смерть, и всё теперь иное. И страшно мне… Лишь светится окно – дрожащее, последнее, родное. В перелеске Здесь листья медленные кружат, и совмещаются порой кустарника седого ужас и ветки сломанной покой. Что видит тёрн под небом низким, что снится мёртвому суку? До запредельного так близко, а прикоснуться не могу. Скрипит в ночи веретено одной звезды – ей всё равно живой ты или мёртвый. И в свете медленном её земное частное бытьё - лишь общий контур стёртый. И ты в смиренье даже рад, что весь твой рай и весь твой ад, обжитые тобою, одна в итоге пустота… И входят звери в города, поросшие травою. Вчера во сне так плакала душа, забыв о тяжком неподвижном теле… Как ангелы домашние, летели простынки вдаль, белея и кружа. И ветер нёс дымы, листву, скворцов, собак и нас, игравших на задворках. И пахло хлебной подгоревшей коркой, и мама выходила на крыльцо, будёновку давая и крича: «Надень… продует!», но её не слыша, я поднимался выше, выше, выше, почти касаясь Божьего плеча. Но возвращались на свои места слова и вещи, дети и собаки, и листья, и оторванная в драке с будёновки латунная звезда спускалась в руки мамы, но уже всё замирало на земле осенней и превращалось в отзвуки и тени… Вчера во сне так плакалось душе. Голем ...А на лбу у него светится слово «ЖИЗНЬ», в голове - стекляшка, в груди – лоза. - Вот слеплю, и будет он нам служить, - говорит мне сын, тревожны его глаза. - Будет нас спасать от любой войны, будет гнать подальше от нас беду. - Саша, сколько света и тишины вон в апрельском облаке и в саду. Дался тебе этот глиняный истукан! Вон перо спускается по лучу… Ухожу. Наливаю вина в стакан. И курю, и думаю, и молчу. В самих себе мы - дикая вода, не знающая музыки и слова. Над нею жизнь проходит без следа, без всякого прибытка и улова. Она нема, она глуха, как сон, по ней скользят событья-водомерки. И если мир в ней как-то отражён, то это просто судорога ветки и всплеск огня, и детский влажный рот, скользнувший над, смеющийся, и снова приходит смерть – и тут вода встаёт, перетекая в музыку и слово. Ну вот – ты чистым стал листом и истолчённою водою. И мир, как тёмный добрый сом, плывёт к тебе и над тобою. Ни сна, ни памяти, ни дна, лишь тихий снег, сухой шиповник, растущий в заводи окна, натёрший ветвь о подоконник. И чтоб родиться, нужен звук – скрип двери, вздох печной соломы и неба медленного стук о крышу сумрачного дома. Когда человек выбирает стать тенью, он слышит печаль однолетних растений, шуршащих зимой на ветру, он чует дыханье воды под суглинком, он ходит в прозрачных воздушных ботинках по снежному с ночи двору. А мы вызываем к нему костоправа, а мы предлагаем таблетки и травы, и водим его по врачам, к целителям ходим и делимся снами, гадаем, вздыхаем, а он уж не с нами, а он далеко уже – там… Сквозь сердце его пролетает синица, в его средостенье шиповник ветвится, он - голос заснеженных трав, он - воздух заплечный, и зов его тает… Он сделал свой выбор, и смерть наступает, к уходу его опоздав. «А рубаху мне ты не ту надел…» — говорит ему покойный отец. Дом во сне его невозможно бел, на столе разложен чабрец — на газете старой, и пахнет им так, что сыну впору глотать слезу. И стоит в передней пастуший дым, тишину держа на весу. А потом — темнеет, и дверь скрипит, и отцовы меркнут во тьме слова… Лишь в углу у шкафа горит…болит белизна холщового рукава. Мы рушимся, но мы ещё стоим, источены надеждой и тревогой. В дверной проём распахнутый глядим на травами заросшую дорогу. Так в августе стоит прохладный сад, он цел ещё, но лист кружит в паденье, и заглушает пение цикад неспешное шуршанье обрушенья. Но время есть, ещё, пожалуй, есть найти в скворечне глиняную птицу - свистульку дочки, и под вишней сесть, и засвистеть, и тихо засветиться. Нетленный ровный свет стекает с образов, уже неотделим от темного покоя… Но что мне до него? Посюсторонних снов смотритель – я влюблен без памяти в другое… В зеленый бунт листвы, в мятежную траву, в которую упасть – бездомный горький роздых, в озвученную ливнем тишину и в крылья бабочки, щекочущие воздух. Чем пахнет птица? Солнцем и дождём, чертополохом, облаком глубоким, с верёвки улетающим бельём, скворечником на вишне кривобоким. Чем пахнет птица? Детскою слюной, на палочке свеченьем леденцовым, поющей бездной, лаской снеговой, большой ладонью Божьей ли, отцовой. От леденца порез на языке… Как долго длится сладостное жженье! И фантик, шевелящийся в руке, - нечаянное детства возвращенье… Округлый свет ворочаешь во рту - его откроешь, и наполнен ветром, и ранку остужаешь на ходу, с холма спускаясь негасимым летом. С. Т. Парижский дождь в молдавском захолустье… И лето движется к мерцающему устью – туда, где лес нищает на ветру… Скамейки у гостиницы районной. И кажется, что дождик полусонный, но к нашему слетается двору Париж, Париж – с платанами Монмартра, с мостом влюблённых, с «Тошнотою» Сартра – реальность расползается опять… Коктейль в бокале (сок с дешёвой водкой), Камю, Корта?сар – вот модель для сборки?… Но нам теперь лишь камни собирать. Беречь живых. Умершим ставить свечку. И глиной мазать дедовскую печку, не собираясь в дальние края, хотя их много, кто туда уехал… Ты помнишь строчку Се?сара Валье?хо: «Единственное, что уходит, - это я»? И мы уходим… меж деревьев вечных, среди дождей, идущих бесконечно, бессмертных птиц, поющих поутру, над бездною несущихся без страха… И чем мы будем? Пением и прахом на светлом несмолкающем ветру. «62. Модель для сборки» - роман Хулио Кортасара Я видел сад заснеженный, и в нём печальных женщин в платьях разноцветных, в молчанье собирающих плоды. Простоволосы, пот на тонких лицах – не знал, что мёртвым от мороза жарко. И молодая бабушка моя в бордовом платье в блёстках золотистых мне яблоко горящее несла по полю через снег неодолимый. Приходит час и страху увядать иль рваться пряжей в темноте сердечной, и скрипке сипло за окном играть в глухом дворе о временном и вечном, где плакальщиц воронья суета у красного раскрытого футляра. И станет вдруг доступна простота твоим стихом зашептанного дара неспешно жить, смотреть в свое окно, лущить фасоль, тянуть за словом слово и наблюдать как светится вино меж пальцами в стакане стограммовом. Все хорошо... Еще хранит тепло сиротское, беспамятное, птичье карман глубокий старого пальто, в котором ты найдешь лишь пару спичек да медный грош с табачинкой сырой, прилипшей крепко к полустертой решке. Все хорошо... Над бездною с тобой чертополох, боярышник, орешник. Во времени все больше вещества, оно густеет, принимает формы окна ночного, ветки, рукава висящей куртки, бабушкиной торбы с пучками трав от хворей и от ран… И вот однажды в нежилом тумане ты обретёшь спасительный каштан, невесть откуда взявшийся в кармане. И если что-то липы гнёт окрест - прозрачное и жгучее, как солнце, - так это ветер из нездешних мест, так это вечность над тобой несётся. В доме нынче мир закатный – голый, горький, безоглядный, проскользнувший меж ветвей… Словно рыбы в кубе света немо плавают предметы, оторвавшись от теней. Чашка в воздухе летает, а потом, белея, тает наспех слепленным снежком… Стало музыкой венчальной, стало музыкой прощальной пламя в зеркале моём. В нём вишневый цвет и пепел, крик родившегося, петел безголовый у крыльца... В нём за тонкою водою, золотою, огневою вижу образ я отца. Смотрит ласково, без муки, мне протягивает руки… И смыкается тут твердь в старой раме у кровати… Но я чувствую объятье сквозь молчание и смерть. Эту пчелу нам уже не спасти - хоть подержи её в тёплой горсти, хоть подыши на неё… Так утомилась, что еле ползёт, с жалом бессильным меж листьев несёт стылое сердце своё. Есть ли у пчёл ослепительный рай, в липах цветущих, в подсолнухах край, где не кончается лето? Чистая радость – нектар да пыльца, и вознесённые руки отца, рамку держащие света. *** Ветер срывает пространств лепестки – то промельк снега, то отблеск реки, то вертолётиком семя к бездне земной пронесётся у глаз… И остаётся мерцанием в нас чистое голое время. Время, которое, в сущности, мы, внёсшие в мёртвое сердце зимы чуда кровинку и смысла… Ходит и ночью, гудит пустота. Только на веточке взгляда звезда - с неба другого – повисла. осень 2022 *** Снег прошиваю выдохом-вдохом, тёплая лёгкая нить… Так бы и жить мне, хранимому Богом, так бы и жить… Просто стоять на садовой дорожке или идти, не спеша. Выдох за вдохом – прозрачною стёжкой к миру пришита душа. осень 2022 ВСПОМИНАЯ ГОД УХОДЯЩИЙ Всё ещё со мною... На сердце тяжесть, и болит нога, и в перспективе радостей негусто... А я под вечер ухожу в луга, просохшие на солнышке до хруста. Ложусь на травы, словно на кровать, к реке поближе - на высоком месте, чтоб с ветром по душам потолковать - с ним засыпать и просыпаться вместе. Здесь тишина над звёздным сном моим, и мне в лугах совсем не одиноко, а с ветром утром мы договорим, когда назад вернётся он с востока. Он улетал не слишком далеко и вновь завис над сонною рекою, где утренний туман, как молоко - из погреба - холодное такое. И эта свежесть так меня бодрит, что молодит и делает сильнее: врачи ошиблись - я не инвалид и кое-что пока ещё умею. Я наловлю рыбёхи на уху и после клёва, сматывая снасти, признаюсь сам себе, как на духу, что вот оно - моё земное счастье. Я не забыл, кого благодарить, встав на ветру с распахнутой душою, за эту радость, что могло не быть, за эту жизнь, что всё ещё со мною. В автобусе Я в небо смотрел - на закатную реку, и жадный мой взгляд был подобен побегу от этих пустынных холмов, лениво за грязным стеклом проходящих, от этих бесснежных полей полуспящих, от этих печальных домов. Я долго смотрел… А река разливалась, она молодела, она улыбалась, горя под закатом иным… Звезду разжигал человек молчаливый у тучи, похожей на старую иву. Я рядом безмолвствовал с ним в предчувствии детском нетронутых далей… И лодку на привязи волны качали… Но вспыхнул в салоне тут свет! - Смотри, не прохлопай свою остановку, - качаясь в проходе с промасленным свёртком, сказал мне дорожный сосед. Я вышел, и был всеобъемлющий ветер, и было темно и беззвёздно на свете. И шёл в полуяви домой, родную дорогу едва узнавая, как будто ещё не покинул я края с горящей рекой молодой. Зачарованный волхв Как воздух ожидания тяжёл! Мы заблудились… Ни звезды с востока. Слоновьим шагом час ночной прошёл, как будто бы протопала эпоха. Уже лица не чувствую… Лишь взгляд. И словно путник в заметённой нови провидит жатву, я провижу сад, мольбу и трепет человечьей крови. В густом снегу проплыли сны и дни… Друзья уходят за скалистый гребень. А я всё вижу шлемы и огни, костры… распятье… человека в небе… …Но есть ведь сокровенная земля и небо сокровенное, и птица. И дом, глядящий в долгие поля, в распутицу осеннюю примстится. Я жил бы в нём, и ладил тихий быт, в хозяйку светлоглазую влюблённый. И мне тепло от мысли, что дымит трубою он в пространстве потаённом, что где-то там - за шумом поздних вод, за первым снегом, осветившим лица, моя синица на окне поёт, моё над крышей облако клубится. Памяти отца Белый самолётик из фанеры. Он из прошлой жизни или эры всё летит в небесной пустоте с тёмным нарисованным пилотом. Он жужжит, спешит спасти кого-то, вертится в бессилье на шесте… Я шеста порой не замечаю. Я на небо посмотрю, и знаю – он летит среди ночей и дней, и когда безмолвие на свете, ищет ветер, и находит ветер, дующий из памяти моей. Пространства всё больше, и строже молчанье большое его. И бездны заполнить не может летящей листвы вещество. И щебет синичий стихает меж голых ветвей без следа, когда к ним порой приближает внимательный лик пустота. Так песню, бывает, затянешь, хлебнув по дороге вина, и тут же замолкнешь, и станешь – такая вокруг тишина, что голос твой здесь неуместен, как в снеге предутреннем гром, как лёгкое платье невесты за скорбным и длинным столом. - Видишь – лев и прекрасная дева, за окном они светятся слева, - говорит мне безумный сосед. Я киваю, хотя только вижу облетевшую вишню и крышу, и безличный скудеющий свет. Вижу только ноябрь опустелый. И ни льва золотого, ни девы, чьё лицо - словно пламя свечи… Не свихнулся ещё, да и ладно. Мне хватает бездонности сада и смиренного жара в печи. Небо посылает в мои сны воздуха апрельского свеченье и отца – печали и вины горькое немое воплощенье. Возле улья он стоит, склонясь, и лица под маской пчеловода я не вижу… Птица пронеслась, но вокруг безмолвствует природа. И снимаю с этой тишины я слезой прозрачною заклятье, чтобы ни печали, ни вины - воздуха звучащего объятье. Вот майский дом – недавно побелён, омыт ветрами с четырёх сторон и ветками цветущими обласкан. Мне б рассказать о праздничном столе и о вине, вздохнувшем в хрустале, и об окне, что пахнет свежей краской. Мне б рассказать о маме и отце, сидящих в полумраке на крыльце, о ливне прошумевшем, о сирени, о вымокшей рубашке, о любви… Но прошлое – зови ли, не зови – теперь всего лишь высохшие тени. И только в снах даётся им объём. И входит свет в открытый юный дом, и гаснет всё в слепящем этом свете - обрёл он свойства милосердной тьмы, как лето - стынь мгновенную зимы, как жизнь - пространство потайное смерти. Мгновение С дочкой я играю в бадминтон. Рядом вишня белая и дом с деревянной солнечной верандой. И в прыжке ракеткой детский взмах, и волан, зависший в небесах: - Подожди мгновение, не падай!... *** Качнутся липы и небеса пчелиные на ветру. Под ними сесть, и закрыть глаза, и чувствовать - не умру. Шиповник вспыхнет, как белый сон. И смотришь – уже зима. И лето огненным колесом несётся вдали с холма. Утреннее подвязывание винограда Красная лента, белая лента… Это движение неба и света в зыбких прорехах листвы виноградной. Это сплетение лоз над оградой. Усики щупают воздух и вьются, тонкие, нежные - страшно коснуться.… Это начало огромного лета - белая лента, красная лента. Мама нашла на досуге занятье - их нарезала из ветхого платья - платья в полоску, слезу утирала, может, тихонько отца вспоминала, может, другое прекрасное лето… Красная лента, белая лента. Ну, а теперь они словно из сказки - эти её дорогие завязки, словно из праздника давнего это - белая лента, красная лента... Угасающий запах мелиссы. Вот и лету уж время кончаться, чтоб, сухими пучками повиснув, под сарайною балкой качаться. А зимой по тишайшему снегу в дом внесу ароматные стебли. Будет чай… Что ещё человеку?! Только в небе стропила просели, и оно накренилось немного, если рухнет, то это нескоро… Но порою так тянет тревогой от мелиссы ночной у забора. Покров Когда с окраин голых, нищих повеет стужей вдоль оград, прозрачней тюль в твоем жилище, светлее вин домашних ряд и хрупче праздник человечий… А там, где сыпалась листва, сквозит в щелях земных скворечен другого неба синева. Памяти С.Т. Я не чужой тебе, октябрь, я свой, я – плоть от плоти или кровь от крови твоей шуршащей, лёгкой, золотой, твоим ветрам, твоим садам я вровень. Мой быт размётан стаями скворцов, мой дом теперь – засохшие растенья. И если было у меня лицо, оно – ветвей безлиственных сплетенье. И если было слово у меня, оно – лишь вскрик летящей в небе птицы и всхлип воды, и краткий вздох огня… И ничего уже не возвратится. Ноябрьский вечер…У костра в пространстве голого двора, сидит на чурке потемневшей, ладони грея, человек. Над миром вьётся редкий снег, не ставший музыкой кромешной. А человек сидит, молчит, листву порою ворошит - и дарит пламени дыханье. И словно местность ей тесна, перетекает тишина в его бездонное молчанье. Нашепчешь – накличешь такое, что даже не снилось тебе - ночное, немое, большое в твоей маломерной судьбе. И слово пустивши без страха по ветру в ночи, по реке, молчанию, пеплу и праху ты вновь присягаешь в тоске. И сбудется все, что накликал: безвременный снег за окном, дымящая печка, бутылка с постылым сиротским вином и рыжая псина хромая, и тот, кто, невидим и тих, из глины лазурь выжимает для слёз помутневших твоих.